Одеваться роскошно становится опасно: советский писательский дендизм
Конспект лекции «Советский писательский дендизм»
Говоря о писателях, мы часто замечаем, что они должны немного выделяться из толпы: одеждой, поведением, речью. Особенно актуален этот вопрос был в начале ХХ века, в новой советской России, когда писатели пытались понять, кому противостоять своим внешним видом. Специально для «Цеха» социолог Константин Филоненко составил конспект лекции «Советский писательский дендизм», которую прочитала Наталья Громова, писательница, литературовед и специалистка по советской литературе, а также ведущий научный сотрудник отдела ГМИРЛИ им. В. И. Даля «Дом И. С. Отсроухова в Трубниках». Лекция входит в цикл «Уроки стиля от писателей» в рамках выставки «От Толстого до Толстого. Писатель, мода и стиль».
Как выделяться в пестрой и яркой толпе?
Новый советский интеллигент хотел выглядеть как западный, прежде всего, европейский человек. Интересно, что это стремление было актуально почти всегда, начиная от Чаадаева, никуда не девается в начале 20-го века, да и сейчас вполне можно говорить о такой же тенденции тяготения к обобщенному европейскому стилю.
После революции 1917 года сословная, можно сказать, почти кастовая структура общества царской России исчезает. Сословный слом проявляется и в одежде, и языке. Для дореволюционной России это было очень важно — людей из разных сословий было очень легко опознать. Об этом мы можем читать у Толстого, Достоевского, Пушкина — всех писателей, которые описывали тогдашнее общество.
К 20-м годам эта система внешних различений была целиком уничтожена. Новая советская Россия превратилась в своеобразный котёл стилей, языков и типажей. То состояние часто сравнивают с крушением вавилонской башни.
Что касается одежды, все донашивали старую — кто-то военную одежду с Гражданской войны, кто-то дореволюционную. Так же «донашивали» и язык. Советский новояз ещё не вступил в свои права, новый язык смешивался со старым, это состояние языка с его соединением старых и новых формул бюрократического, обыденного, поэтического прекрасным образом зафиксировали Зощенко и Олеша.
Говоря о писателях, мы всегда замечаем, что они должны быть немного «другими», так или иначе выделять себя из толпы. И в такой разнообразной среде, которая имела место в начале 20-х, нужно было выбрать, от какого типажа себя «отстраивать», кому противопоставлять свой внешний вид. Одним из таких новых образов становится советский бюрократ.
Замечательный писатель Григорий Гаузнер описывал советского чиновника как человека, который выходит на работу в украинской косоворотке, потому что ему нужно слиться с толпой, а дома переодевается уже в свою приличную одежду.
А писателю, наоборот, надо выделиться. Отличными примерами служат образы Есенина и Маяковского, которые одеваются довольно безумно — в котелки, шляпы, шубы. Именно этим они противопоставляют себя чиновничьему искусству мимикрии. Мейерхольд подметил, что советский чиновник остаётся схож с царским. И собственно по этой причине запретили его «Ревизора» — слишком узнаваемая пародия, которая считывалась советским чиновничеством, как история о них самих.
Советский чиновник продолжает старую традицию — он неприметен, обладает некой серостью, но при этом узнаваем. Это сохраняется и позже — мы видим вполне вписывающийся в эту формулу образ брежневского чиновника и далее так же. Именно об этом Маяковский написал «Баню».
В этой ситуации внешний облик не «выдавал» человека, но язык выдавал, подобно тому как в «Собачьем сердце» выдаёт себя Швондер. Показав речь профессора Перображенского, Швондера и Шарикова, который демонстрирует чистый язык улицы, Буглаков как бы маркировал эти новые типы человека.
Страна после 1921 года словно «отпущена» в НЭП, только что кончился военный коммунизм, люди зажили более свободно. У интеллигенции существовало представление о Европе и Америке, как о чем-то благополучном. Некоторые люди, конечно, имеющие такую возможность, стали туда ездить. Формируется группа писателей, которые неплохо знают языки, разъезжают по Европе; многие навещают Горького в Италии и выглядят вполне по-западному.
Они пишут тексты о своих путешествиях и впечатлениях. Так, Вера Инбер пишет книгу «Америка в Париже», подобные тексты публикуют Исаак Бабель, Илья Эренбург, Михаил Слонимский и другие.
Показательна судьба Константина Федина — он был германофил, в юности учился в Германии, во время Первой Мировой войны находился там в так называемом «гражданском плену», учился в университете и играл в театральной студии. В 20-е годы он вернулся в Сызрань, вступил в партию и достаточно скоро, после кронштадтского бунта, вышел из нее. Он стал одним из «Серапионовых братьев» — это литературное объединение, собравшееся вокруг Замятина и Шкловского, — они были довольно западно ориентированы, их идея была в том, что писать надо по-новому и обязательно интересно.
Эта молодежь предполагала, что НЭП — это надолго, что постепенно жизнь будет становится все более благополучной, а граница будет открыта. В своём романе «Города и годы» Федин описал именно такую жизнь с путешествиями из России в Германию и обратно. Те писатели, которые сформировались раньше, — Булгаков, Пастернак, Ахматова — пытались сохранить свой дореволюционный вид, они не меняли своего облика. И одеждой, и языком им было важно показывать, что они принадлежат к тому времени и не растворялись в настоящем. И они предполагали, что «дверь» будет открыта.
Люди, выезжающие за границу думали, что они не только перенимают западный стиль, одеваются там, но и несут советскую культуру, показывают молодой советский авангард. С концом НЭПа картина меняется.
Как на новый советский быт и облик реагировали иностранцы?
С 20-х годов в Советский Союз устремляется западная интеллигенция, которой интересно понять, что же тут происходит. Они видят не только интеллигенцию, но и простых людей и всю городскую среду.
Вальтер Беньямин, автор «Московского дневника» (1926-1927) был влеком в Москву несчастной любовью к латышской актрисе Асе Лацис. За время своего визита он делает очень подробные заметки о городе и всех людях, которых видит.
«Москва — самый тихий из городов-гигантов, а в снегу она тиха вдвойне. Главный инструмент уличного оркестра, автомобильный гудок, представлен здесь слабо, машин мало. Также, в сравнении с другими столицами, очень мало газет, в сущности лишь одно бульварное издание, единственная вечерняя газета, выходящая из печати около трех часов. Наконец, и выкрики торговцев здесь очень тихие. Уличная торговля в значительной степени нелегальна и не любит привлекать к себе внимание. К тому же торговцы обращаются к прохожим не столько с восклицаниями, сколько с речами, степенными, порой почти шепотом, в которых слышится что-то от просительной интонации нищих. Лишь одна каста движется здесь по улицам с громкими криками: это старьевщики со своими заплечными мешками; их меланхоличный призыв оглашает не реже раза в неделю каждую московскую улицу. У этих улиц есть одна странность: в них прячется русская деревня. Если пройти в одну из подворотен — часто у них есть кованые ворота, но я ни разу еще не видел, чтобы они были закрыты, — то оказываешься на околице обширного поселка, раскинувшегося часто так широко и привольно, словно место в этом городе не стоит ничего. Так приближаешься к поместью или деревне. Почва неровная, дети катаются на санках, роют лопатками снег, сарайчики для дров, инвентаря или угля заполняют углы, кругом деревья, примитивные деревянные крылечки или пристройки придают дворовой части домов, которые с фасада выглядят очень городскими, внешность русского крестьянского дома. Так у улицы появляется еще одно, сельское измерение. — Москва вообще повсюду производит впечатление, будто это еще не сам город, а его предместье. В самом центре города можно встретить немощеную дорогу, дощатые ларьки, длинные транспортные колонны с материалами, скотину, которую гонят на бойню, убогие трактиры. Я ясно увидел это, когда в этот день ходил по Сухаревской»
Иностранцы чаще всего ехали сначала в Ленинград, вполне западный город, а потом, прибыв в Москву, поражались ей, которая на контрасте казалась очень «сельской».
Беньямин отмечает, что в Европе тоже есть небрежность в одежде как результат войны и инфляции, но в Москве эта черта гораздо заметнее:
«Похоже, что западноевропейская форма головного убора, мягкая или твердая шляпа, совершенно исчезла. Носят или русские меховые шапки, или спортивные шапочки, которые девушки часто носят в изящном, но провоцирующем варианте (с длинным козырьком). Обычно их не снимают в общественных местах, да и вообще формы приветствия стали проще. Прочая одежда отличается восточным разнообразием. Меховые накидки, плюшевые жакеты, кожаные куртки, городское изящество и деревенская простота перемешаны у мужчин и женщин. Время от времени, как и в других больших городах, можно встретить женщин в национальных костюмах».
Стоит понимать, что для довоенной Европы, чтобы человек появился на улице с непокрытой головой, — это нонсенс. Так в 1926 году ещё сказывается эффект донашивания.
Андре Жид прибудет в Советский Союз в 1936 году и увидит уже другую картину. В своём очерке «Возвращение из СССР» он пишет:
«После Ленинграда хаотичность Москвы особенно заметна. Она даже подавляет и угнетает вас. Здания, за редкими исключениями, безобразны (и не только современные), не сочетаются друг с другом. Я знаю, что Москва преображается, город растет. Свидетельства этому повсюду. Все устремлено к будущему. Но боюсь, что делать это начали плохо. Строят, ломают, копают, сносят, перестраивают — и все это как бы случайно, без общего замысла. Но все равно Москва остается самым привлекательным городом — она живет могучей жизнью. Но не будем вглядываться в дома — толпа меня интересует больше.
Летом почти все ходят в белом. Все друг на друга похожи. Нигде результаты социального нивелирования не заметны до такой степени, как на московских улицах, — словно в бесклассовом обществе у всех одинаковые нужды. Я, может быть, преувеличиваю, но не слишком. В одежде исключительное однообразие. Несомненно, то же самое обнаружилось бы и в умах, если бы это можно было увидеть. Каждый встречный кажется довольным жизнью (так долго во всем нуждались, что теперь довольны тем немногим, что есть). Когда у соседа не больше, человек доволен тем, что он имеет».
Есть причина, по которой одежда у людей, которых описывает Жид белая — нет краски. Цветная ткань появится уже после войны. Белая одежда, безусловно, свидетельство нищеты, но, по крайней мере, людей удалось одеть, они больше не донашивают. Появляется новая одежда, но она не делает людей индивидуальнее.
По поводу этих записок Андре Жида будет отдельное постановление в газете «Правда», советское правительство сочтет их оскорбительными, а его книги перестанут издаваться.
В это же время появляется новый тип, который изобразил в своей книге «Бал в Кремле» итальянский журналист Курцио Малапарте, когда посещал Москву в 1929 году. Он называет этот тип «советская знать» и представляет их довольно неожиданно. Он описывает, как эта советская элита играет в теннис. Например, в Доме приемов МИД на Спиридоновке — оборудуют теннисные корты, вот как он пишет об этом:
«Все дамы из дипломатического мира, все актрисы высшего коммунистического общества, жены наркомов, крупных чиновников и советских генералов толпились вокруг сетки, чтобы увидеть игру Карахана (заместитель народного комиссара иностранных дел СССР)».
Теннис становится признаком новой красивой жизни. Даже при ЦДЛ был свой корт. Таким образом формировалось различие между пролетарскими юношами и девушками, которые ходили в штанах и майках и занимались гимнастикой, и этой советской знатью, которая играла в теннис, — их спорт был как бы более изысканным.
«Карахан играл только мячами, которые присылали из Лондона. С улыбкой, словно извиняясь, он объяснял, что советские теннисные мячи слишком жесткие. „В России, — говорил он, — все, что коснётся земли, уже не отскочет. Маркс не предвидел, что английские теннисные мячи окажутся лучше советских"»
Малапарте также описывает советскую толпу и людей:
«Каждый день я ходил обедать в какую-нибудь столовую. Мне было неловко, когда на меня смотрели странно, нередко враждебно. Смотрели на мой костюм, галстук, аккуратно причесанные волосы, ухоженные руки — с презрением, которое меня обижало, потому что было незаслуженным».
Он пишет о том, что советская аристократия должна будет погибнуть, как любой зарвавшийся высший класс. Советская знать обманула идею чистой нищеты, стала тем, против кого была направлена революция.
Иными словами, за всем этим наблюдалась попытка советского чиновника вновь превратиться в западного человека через атрибуты изысканной жизни. Тоже самое, между прочим, мы можем наблюдать и сегодня.
Во что переодеться, когда быть ярким становится опасно?
С началом 30-х годов все меняется, начинается великая стройка коммунизма. После 1926 года идея мирового коммунизма пала, и мы оказываемся одни и начинаем строить коммунизм в отдельно взятой стране. Пал Троцкий с его идеями Коминтерна и поднялся Сталин. Всем становится очевидно, что пришло новое страшное время, когда народ станет удобрением, которое будет положено в фундамент советского государства. Именно в это время Платонов пишет роман «Котлован». Одеваться роскошно становится опасно.
Последние, кто выражали надежду на открытый мир и ориентацию на Запад, — это группа ЛЦК (Литературный центр конструктивистов), куда входили Багрицкий, Луговской, Инбер. Они думали, что будут поэтами для инженеров, что Россия станет такой же как Америка. На обложке их последнего сборника «Бизнес» (1929) был изображен американский небоскрёб. Они выглядели и одевались, можно даже сказать, непристойно для 30-х.
Началось смещение и в одежде, и в словах. Становится популярен новый тип: военные, летчики, полярники — люди героических профессий.
Поэт Луговской переодевается из европейского пиджака в военную одежду — френч и кожу. Это все ещё красиво и ярко, и интеллигенция носит эту форму иначе, чем настоящий обычный военный, но важно, что они все же начинают переодеваться.
Вырастает новое военизированное общество — закрытое; мы строим стену между нами и западным миром, готовимся воевать.
Постепенно начинается схлопывание литературного пространства: разгоняются объединения и кружки, остаётся только Союз писателей. Те немногие, кого выпускают за границу, теперь выполняют конкретную задачу.
Например, почему Ильф и Петров едут в Америку?
В закрытом от советских людей западном мире возникает фашизм, и у Сталина появляется идея о том, что ему надо противопоставить коммунизм. На этом фоне мы заключаем мирный договор с Америкой. И в этот момент Ильф и Петров едут в США, чтобы описать страну по-человечески, не злобно. В штатах, кстати, до сих пор переводят и издают «Одноэтажную Америку». Конечно, Ильф и Петров потешаются над американским образом жизни, религиозностью, но все же это добрая книга, направленная на то, чтобы наладить отсутствовавшие связи, увидеть не различия, а сходства.
Эти «мосты» строятся недолго — до 1937 года, потом Сталину становится все равно, как на нас смотрит заграница. Некоторые советские литераторы — Бабель, Кирсанов, Зелинский — выпускаются в Европу, чтобы рассказывать о достижениях советской власти и советской литературы.
Начинается двоемыслие. С одной стороны, они рассказывают, как все хорошо в Советском союзе, а при этом пишут своим близкими открытки с вопросами, что кому привезти — какую одежду, галстуки, чулки, носки, штиблеты.
Но и из них начинает вырастать новая аристократия — дачи, Переделкино, автомобили. К концу 30-х годов она уже вполне сформирована. Она уже носит не яркие дендистские одежды, она, наоборот, как правило, серая — в черных пиджаках. К сороковым годам это совершенно неразличимая масса людей, из которой потом выйдут шестидесятники, а те превратятся в стиляг, в Евтушенко, Аксёнова.
А в закрытом сталинском кругу высших военных в чёрных простых шинелях в 40-е появляются золотые погоны, мундиры и фуражки — атрибуты царизма, которые так долго отрицались. Они появляются после перелома в войне, когда вдруг страна начинает ощущать себя, как большая империя, и ей нужны соответствующие атрибуты. Чем больше фуражек и золота, тем больше возвращения в этот старый сословный мир.
Новые одежды — это формирование нового сословия.