На кунбарланге, одном из языков австралийских аборигенов, говорят всего 30-40 человек, и детей среди них нет. Это значит только одно — пройдет совсем немного времени, и язык исчезнет. Но даже после этого благодаря лингвисту Ивану Капитонову мы сможем узнать, как устроена его грамматика. Иван рассказал «Цеху», зачем он изучал адыгейский и переключился на кунбарланг, как он общался с австралийскими аборигенами и почему одни языки малых народов России умирают, а другие — продолжают жить.
— Как ты впервые столкнулся с изучением иностранных языков? Это был английский в школе, как у большинства?
— Мои самые ранние воспоминания — папа пытается учить меня английскому. Я до сих пор не понимаю, как это было возможно, потому что он на нем не говорит. Потом был английский в школе, с репетитором. В институте у меня был немецкий и нидерландский. Я при этом почему-то стал не германистом, а непонятно кем. Самое интересное и важное столкновение было с адыгейским после второго курса, когда мы поехали на практику. Адыгейский, конечно, потрясающий. Я считаю, что именно с того момента я увлекся лингвистикой. Первые два года в института я думал, куда это я попал.
— А как тогда получилось, что ты поступил на лингвистику? Это было желание родителей или твое собственное?
— Моё, но недостаточно осознанное. Я не знал, куда мне поступать, и думал чуть ли не об экономике. А потом оказалось, что какой-то знакомый родственников учится на лингвистике в РГГУ, его очень штырит, он учит арабский, упражняется в нем, и домашние уходят из квартиры, потому что не могут это терпеть. Подумал, что мне же нравится учить английский, и вообще языки — это классно, они всегда пригодятся. Я был одним из тех несчастных, которые думают, что лингвистика — это учить языки и быть переводчиком. Что, конечно, максимально далеко от правды. Оказывается, надо учить какую-то абстрактную теорию, очень часто много математики.
— Ты упомянул поездку в Адыгею. Расскажи, как и почему ты начал заниматься адыгейским?
— Ежегодная экспедиция в Адыгею в РГГУ много лет работала как летняя практика. Туда звали хороших студентов. Я не очень понимал, чем заслужил приглашение, но меня позвали, и я согласился. Это звучало как приключение, а любая другая практика — как скука смертная. В экспедиции у каждого студента есть своя тема, которой он занимается. Например, порядок слов в вопросительных предложениях. Все это длится 2-3 недели. Представляешь результаты исследования на семинаре.
Сначала я занимался направительными частицами. Из этого ничего хорошего не вышло, а потом — неопределенными местоимениями. К пятому курсу написал про это диплом, один ездил специально в Майкоп собирать данные.
— Языки малых народов России — это грустная история, их знают все меньше, они вымирают. Почему так происходит?
— Я точно не знаю большой картины, но бывают очень разные ситуации. Например, чукотско-камчатские языки, такие как алюторский, вымирают на глазах. У него на 2010 год было 25 носителей, но его начали преподавать в школе в одном поселке. Как только дети перестают учить язык, понятно, что он обречен.
Сейчас в России порядка 170 тысяч носителей адыгейского. В основном, в Краснодарском крае и в Адыгее. В мире их 300 с чем-то тысяч. Большая диаспора в Турции, потому что они туда бежали, начиная с Кавказской войны (1817—1864). Их давили, начиная с XIX века, всячески притесняли и во Вторую мировую. Несмотря на весь трэш, они гордятся своей культурой и своим языком. Угрозы исчезновения адыгейского пока нет. Дети в аулах в основном начинают говорить на адыгейском. Они учат русский в школе. Я помню, как меня поразило в 2009 году, когда я приехал в Майкоп, пришел в Адыгейский государственный университет на кафедру какой-то национальной словесности и попросил позвать студентов, чтобы я мог с ними поработать. Мне прислали парня, и он едва говорил по-русски. Это впечатляет. При том естественно, что в основном у взрослых людей с русскими нет проблем.
У носителей адыгейского есть ажиотаж от того, что кто-то им интересуется и приехал ради него из самой столицы. Большая разница с тем, с чем я столкнулся в Австралии. Во-первых, там на тебя все косятся с подозрением. У них недоверие к белому человеку. Это нужно понимать, это справедливо. На кунбарланге (Kunbarlang), которым я там занимался, говорят очень мало — 30-40 человек, самым молодым из них под 30. Похоже, что лет через 30 от него не останется и следа.
Тебе надо целыми днями бегать за людьми, чтобы кто-нибудь сел с тобой и поработал. При том, что большинство из них не работают, живут на пособия. Они совершенно дезинтегрированны. Большинство аборигенных сообществ сильно утратили свои традиционные ценности и абсолютно не приобрели ценности белого человека, кроме холодильника и телевизора. Это печально и превращается в безвыходную ситуацию. Непонятно, что с этим можно сделать.
— А как вышло, что ты стал изучать этот язык австралийских аборигенов?
— Случайно! После окончания РГГУ я хотел куда-нибудь уехать в аспирантуру, чтобы это было не так, как в Москве, где мне бы просто дали бы тему и сказали — валяй, пиши. Я чувствовал, что хочу еще поучиться и уехал в США. С аспирантурой сложилось не очень, я получил из нее магистерскую и вернулся в Москву. Около года я мало что делал — писал программу исследований по усвоению адыгейского. И тут мне прилетает в большой лингвистической рассылке письмо о том, что в Австралии есть деньги на Phd студентов. Я подался туда, в Канберру не попал, а в Мельбурн меня взяли. Когда я созванивался со своей потенциальной руководительницей, она сказала, что у них есть несколько идей для проектов. Например, один язык умирает на севере, им кто-то занимался и каждый раз не доводил до конца. Американка в 60-е, другая исследовательница в 80-е. Она написала по нему что-то вроде диплома, он очень полезный и классный, но неполный и существует в виде ксерокопии ее рукописной работы в двух библиотеках в Австралии. Я специально летал из Мельбурна в Канберру, чтобы прийти в библиотеку, его достать и снять.
— Как проходило исследование? Было похоже приключение?
— Безусловно, но совсем не в духе Индианы Джонса. Там все время жарко, и везде море, но нельзя купаться, потому что тебя съест крокодил. Одна из моих научных руководительниц занималась другим языком, маунгом (Mawng), им владеет семья, которая живет бок о бок с носителями кунбарланга. Она меня представила людям в этом комьюнити. Большую часть времени я работал на небольшом острове, где сейчас живут большинство носителей, человек 20. Всего в этой деревне примерно 300 человек. Они говорят на маунге, им владеет несколько сотен человек, и именно он «поглощает» кунбарланг, а английский только сейчас начинает там набирать обороты.
— А каким образом ты общался с этими людьми, если у них английский не очень?
— Они все же немного на нем говорят. Мне не хватало его для передачи каких-то тонкостей, оттенков смысла. Приходилось прибегать к разным методам. Например, я возил с собой конструктор, строили с ними какие-то ситуации, картинки рисовал.
Жил я в местной школе. Из разговоров с коллегами, которые жили где-то еще на севере Австралии, я понял, что все очень по-разному выстраивают отношения с людьми, язык которых они изучают. Я держался на вежливой дистанции и не сошелся ни с кем до близкой дружбы. У меня есть один информант, с которым у меня теплые отношения как между двумя интровертами. Но никто никогда не живет у аборигенов. Даже если люди близко дружат. Вообще попадать в дома — большая редкость. Я за четыре поездки заходил к кому-то в дом 1-2 раза.
К людям нельзя просто так ввалиться, потому что у тебя антропологический интерес. Я вообще не пытался как-то насильно сблизиться. Но в то же время я знаю людей, которые, чтобы наладить отношения и сократить дистанцию, что-нибудь пекут и ходят с подносом печенья по деревне, стучатся в двери. У них совсем другие отношения с информантами.
— Сколько лет ты уже изучаешь этот язык?
— Начал в 2015 году, в 2019 я сдал диссертацию в библиотеку. Сейчас я её очень сильно отредактировал, пробую издать. Моя работа — полное грамматическое описание языка. Он именно в таком состоянии, когда его надо описать полностью — от звуковой системы до самых сложных конструкций.
— За это время ты испытывал культурный шок или что-то близкое к нему?
— Никакого шока не было, только удивление и несоответствие ожиданиям. Я ожидал, что люди говорят на английском лучше, чем оказалось. Думал, что вся полевая работа будет больше похожа на то, как это было в Адыгее — все проще, у людей больше готовности с тобой общаться, у вас лучше с языком-посредником. Я приехал с какими-то сложносочиненными предложениями, а люди не понимают, что я от них хочу, а я их не понимаю и злюсь. Был этап притирки.
Еще в таких сообществах по-другому устроено время. Люди живут в другом ритме, у них нет четкого расписания, они не очень понимают, что у других людей может быть четкое расписание. Другая вещь из культурных особенностей — не принято отказывать и говорить «нет». Поэтому ты очень часто оказываешься в ситуации, когда говоришь «приходите ко мне завтра, мы с вами будем записывать истории», все соглашаются, и никто не приходит. На самом деле они и не хотели идти, они стесняются, но не могли тебе отказать. Это общая черта коммуникации аборигенов. Из-за этого полиция сажает огромное количество людей, которые при задержании признают вину в нарушениях, которых не совершали. И есть еще миллион разных тонкостей, связанных с их отношением к авторитетности внутри культуры. Например, более взрослые, пожилые люди, которым принадлежит авторитет, отвечают за язык. И я должен работать с ними, потому что у молодежи есть чувство, что они не в праве меня учить.
— В этимологии разных языков есть свои особенности. Ты сталкивался с чем-то необычным и словами, которых нет в русском?
— Из прикольного: как устроены названия вещей, которых не было в традиционной материальной культуре, например, многих предметов одежды? Как очень короткие относительные предложения. Например, как сказать «моя шляпа»? Моя то, что на голову надеваю. Эскалатор — то, что тебя поднимает наверх. Я видел подобное и в описании других языков западной Австралии.
Термины родства устроены довольно интересно. С одной стороны, их очень много, они очень сложные и подробные. Есть слова для далеких родственников, но при этом нет привычных нам категорий. Есть отдельное слово для старшей сестры и для младшей, для старшего или младшего брата, но нет понятия «сестра», «брат» или «сиблинг». Мама — это мать, а также ее сестры. Папа — это отец и его братья. Это часто производит ужасный конфуз. Люди в таких обществах часто умирают не очень старыми. Информант тебе говорит: «У меня мама умерла». А на следующий день — «Мне нужно пойти маму проведать».
Часто бывает интересная метонимия. Например, одним словом обозначаются кузнечик, гроза и грозовое божество Namarrkon, потому что этот кузнечик в основном появляется в предгрозовой или грозовой сезон. Ещё есть рыба, которая называется так же, как некое дерево, растущее по берегам водоёмов — оказывается, оптимальное время для её ловли совпадает с цветением этого дерева. Оба этих примера — из кунвиньку/куниньку (Kunwinjku/Kuninjku), ближайшего родственника кунбарланга.
— Есть ли у тебя на примете еще какой-то редкий язык, который ты хотел бы изучать?
— У меня нет каких-то языков мечты. Было бы интересно попробовать что-нибудь совершенно другое. В Южную Америку махнуть, где много чего не сделано, или в Новую Гвинею. Но никаких планов нет. Мне точно хочется продолжать работать с кунбарлангом, потому что я в него вложил четыре года жизни. Иначе это неэкономично с академической точки зрения. Адыгейский прекрасный, богатый и сложно устроенный. Я очень давно не был в Адыгее и сильно его подзабыл.
— Многим непонятно, зачем изучать редкие языки — у тебя нет возможности зарабатывать репетиторством и переводами. В чем же смысл?
— Иногда есть чувство, что это все не нужно даже тем 35 кунбарлангам… Это интересно только узкому сообществу лингвистов. Ощущение какой-то практической бесполезности у меня было всегда, и оно меня мало смущает. Это наука для науки. Важно описать языковое разнообразие, пока оно есть. Скоро его не будет. Мы много еще можем узнать о том, какими могут быть языки. Нужно делать это сейчас.
Все самое важное и интересное собираем на нашей странице ВКонтакте